— Определенно. Он считает себя личностью особенной, не как все. Ты знаешь, он не поладил с женой, поступил на военную службу, и, кажется, в 1915 году его отправили в Индию. Одно время он служил кузнецом при кавалерийской части в Египте, все время состоял при лошадях, он в них толк знал. Потом приглянулся какому-то полковнику из Индии, даже чин лейтенанта получил. Да, представили его к офицерскому званию. Потом, кажется, опять в Индию уехал со своим полковником, куда-то к северо-западной границе. Заболел, дали ему пенсию по болезни, но с армией распрощался только в прошлом году. Естественно, трудно человеку, вроде бы чего-то достигшему, вновь к прежнему уровню опускаться. Отсюда — всякие оплошности, срывы. Но с работой он справляется. Мне его упрекнуть не в чем. А всяких там офицерских замашек да претензий я не потерплю.
— Как ему могли дать чин, если он и говорит-то как простой мужик!
— Да нет… Это на него находит временами. Он умеет говорить, и великолепно — для своего круга, разумеется. Думаю, он решил так: раз жизнь его в чине понизила, он и разговаривать будет под стать низам.
— А почему ты мне раньше о его злоключениях не рассказывал?
— Такие «злоключения» — замучаешься рассказывать. Они весь жизненный уклад ломают. Пожалеет бедняга тысячу раз, что на свет родился.
Конни мысленно согласилась с мужем. Бывают же такие люди, обиженные или обделенные, кто никак не приспособится к жизни, и толку от таких людей никакого.
Соблазнился хорошей погодой и Клиффорд — тоже решил поехать в лес. Дул холодный ветер, но не сильный — с ним не приходилось бороться, — солнце, точно сама жизнь, дарило светом и теплом.
— Поразительно, — заметила Конни, — в такой чудный день будто оживаешь. Обычно даже воздух какой-то мертвый. Люди умертвили даже воздух.
— Ты считаешь — люди виноваты? — спросил Клиффорд.
— Да. Их неизбывная скука, недовольство, злоба губят воздух, жизненные силы в нем. Я просто уверена в этом.
— А может, некие атмосферные условия понижают жизненные силы людей?
— Нет, это человек губит мир, — стояла на своем Конни.
— Рубит сук, на котором сидит, — подытожил Клиффорд.
Моторчик в кресле натужно похрипывал. На зарослях лещины повисли золотистые сережки, на солнечных проталинах раскрылись ветреницы, ликуя и радуясь жизни, — точно память о прошлом, когда так же радоваться жизни могли и люди. А цветы пахли как яблоневый цвет. Конни собрала Клиффорду букетик.
Он принялся с любопытством перебирать цветы.
— «Покоя непорочная невеста, приемыш вечности и тишины», — процитировал он из Китса. — По-моему, это сравнение больше подходит к цветам, нежели к греческим амфорам.
— Непорочная… порочный — какое ужасное слово! — воскликнула Конни. — Опорочить все на свете могут только люди.
— Ну, как сказать… «Все на свете могут эти, как их… слизняки», — перешел он на детскую дразнилку.
— Да нет, слизняки лишь пожирают, никакая иная, кроме человека, живность не порочит природу.
Она рассердилась на Клиффорда, вечно он все обращает в пустые слова, в прибаутки. Фиалки у него — по Мильтону — «нежнее Юноновых век», ветреницы — по Китсу — «непорочные невесты». Как ненавистны ей слова, они заслоняют жизнь, они-то как раз и порочат все на свете, готовые слова и сочетания высасывают соки из всего живого.
Не удалась эта прогулка. Меж Клиффордом и Конни возникла некая натянутость. Оба пытались ее не замечать, но от этого она не пропадала. Вдруг со всей силой женского наития Конни начала рвать узы, связующие ее с Клиффордом. Хотелось освободиться от него, от пут его ума, слов, от его одержимости собственной персоной, неизбывной, нескончаемой самовлюбленной болтовни.
Снова зарядили дожди. Но через день Конни снова пошла в лес, не убоявшись погоды. И сразу направилась к сторожке. Дождь был совсем не холодный, лес стоял молчаливый и задумчивый, сокрытый пеленой измороси.
Вот и поляна. Никого! Сторожка заперта. Конни села на бревенчатое крыльцо под навесом, свернулась калачиком, чтобы подольше сохранить тепло. Так и сидела, глядя на дождь, слушала, как он едва слышно шуршит по земле, как вздыхает ветер в вершинах деревьев, хотя казалось, что ветра нет вообще. Вокруг стояли могучие дубы, почерневшие от дождя, полные жизни, дерзко раскинув сильные ветви. Травы на земле почти не было, там и сям выглянули первоцветы, кое-где виднелись кусты калины и сизо-бурые заросли куманики. Прошлогодний папоротник полег и скрылся за зелеными круглыми листиками анемонов. Может, здесь одно из неопороченных мест. Неопороченное! А весь мир погряз в пороке.
Но не все можно опорочить. Банку сардин, например. А сколько таких, закрытых со всех сторон, женщин на свете! Сколько мужчин! Но земля беззащитна, ее всякий опорочит…
Дождь стихал. В дубраве чуть посветлело. Конни хотела идти дальше, однако с места не тронулась. Ее уже пробирал холод. Но обида, снедавшая душу, давила и не пускала, сковала по рукам и ногам.
Опорочена! Да, она опорочена, хотя ее никто и пальцем не тронул. Опороченность мертвыми словами неприлична, а мертвые идеи — словно навязчивый бред.
Подбежала мокрая бурая собака, но не залаяла, завиляла хвостом, слипшимся — точно перо — торчком. Следом вышел мужчина в мокрой черной клеенчатой, как у шоферов, куртке; лицо у него тронул румянец. Конни показалось, что он внутренне напрягся, хотя и не замедлил шаг; а она так и стояла на сухом пятачке под навесом. Он молча козырнул и двинулся прямо на нее. Конни посторонилась.
— Я ухожу, — сказала она.
— Вы ждали, чтоб зайти? — спросил он, глядя мимо Конни на сторожку.